Следствие
Началось следствие. Изображать из себя ни в чем не повинного, лояльного к диктатуре человека я не мог органически, да из этого ничего не вышло бы — Клементьев меня расписал в больших подробностях; от моих однодельцев тоже легко могли получить требуемые подтверждения. Я думал, что достаточно будет подтвердить информацию Клементьева и, кое-что к ней прибавив, дать возможность следствию оформить на меня «дело», получить причитающееся наказание и таким образом не подвести ни одного человека. Но следствию этого было недостаточно, для чекистов это был бы провал. Каждый, посаженный за возражения, критику, несогласие с порядками, должен был, согласно спущенной сверху установке, обязательно входить в какую-нибудь организацию, хотя бы всего из нескольких человек. Тогда проявлялась бдительность и профессиональное умение «органов» обезвредить общество от врагов в самом зародыше их деятельности. Выработанная мною линия поведения была поломана. Свои враждебные режиму взгляды я излагал вежливо, но недвусмысленно. В конце следователь заявил: «Теперь говори, кому ты всё это рассказывал».
— Клементьеву.
— А ещё?
— Больше никому. Клементьев проявил большой интерес. Сам говорил вещи похлеще, постоянно вызывал меня на обмен мнениями. В связи с непрерывными чистками образ жизни у людей замкнутый. Он ограничен только семейным кругом. Никаких разговоров никто не ведет.
— Не бреши! А этим (следуют фамилии моих однодельцев) не говорил? Врешь, нам все известно.
Нажим с этими двумя фамилиями производился непрерывно. Я все же твердо стоял на своем несколько ночей и повторял: «Пускай они сами скажут». Тогда тактику изменили. «Ну, что ж, займемся твоей родней и знакомыми. Они нам многое о тебе расскажут».
Небольшое к тому времени тюремное образование и опыт, перенятый от других подследственных в камере, позволили сделать математически точные выводы, и я понял, что мне необходимо взять следствие в свои руки. Я продолжал усиленно думать, моя интуиция напряглась предельно. Перед мысленным взором проходила родня и знакомые, которых ничего не стоило обнаружить, поскольку мои связи и окружение были известны. Я прекрасно понимал абсолютную беспринципность следователей, предоставленную им возможность неограниченного давления на человека, профессиональные ловкость, умение запугать людей, вынудить их развязать язык. Я знал также свою среду. Мне было ясно, что если следователь осуществит свою угрозу, то будет загублено десятка два людей. Каждый из запуганных и обманутых сначала расскажет о моих высказываниях, потом подтвердит то, что покажется желательным следствию, а когда разговор дойдет до Сталина, до моих оценок, насмешек и пожеланий, то наметятся немедленно контуры крупной, даже и по тем временам, организации террористов, вредителей, диверсантов. В итоге — человек пять были бы расстреляны, остальные двадцать получили бы по «десятке». В своем предвидении я был абсолютно прав. Прямое доказательство я получил в 1956 году, когда в самый разгар реабилитации вызвали шесть человек из моих родственников и довоенных знакомых.
Невзирая на «либеральное» время Хрущева, когда им самим ничто не угрожало, пятеро высказались обо мне как о непримиримом смутьяне и враге сталинского режима, и на этом основании в реабилитации мне было отказано.
Поэтому я для виду немного посопротивлялся и пошел навстречу нажиму следствия: подтвердил факт моих разговоров с однодельцами. Провокатор и сексот Клементьев чекистами из дела исключался и, несмотря на мои старания, в деле не участвовал. «Органы» своего добились, и следствие в целом было закончено всего за четыре месяца: по тем временам очень быстро. Я был уверен в правильности поведения, не испытывал никаких угрызений совести, и клял себя только за то, что допустил возникновение самой ситуации. Со временем я осудил свое поведение и, неоднократно к нему возвращаясь, вынес себе обвинительное заключение.
Мои смертные грехи состояли не в том, что я горел ненавистью к бесовскому режиму и потому спорил, возражал, доказывал, а в том, что я не учел искусственно созданной уникальной обстановки, не ограничил себя железным кругом лиц, спаянных клятвой верности, а метал бисер перед теми, кто в этом совершенно не нуждался. Я ширял по верхам, искал посланцев с Запада, а у себя под боком не удосужился разглядеть катакомбную церковь. В сталинскую эпоху только в тайных, мельчайших ячейках был залог подлинной борьбы и одновременное возрождение людей, создание элиты новых россиян. Микробратства дают верный и надежный способ борьбы с деспотией. Но до этого я додумался много позднее.
В конце четвертого месяца, когда следствие фактически подошло к концу, мне предъявили вдруг обвинение в измене родине по статье 58. В те предвоенные годы это был самый страшный пункт, сравнимый лишь с обвинениями в терроре и шпионаже: все, осужденные по статье 58, попадали в камеру смертников. Но как ни странно, когда я расписался под новым обвинением, у меня стало легче на душе. Я сказал себе: «Ну, что ж, померяемся силами. У родственников об этих вещах допытываться не будут. Это не обвинение в антисоветской агитации. Теперь у меня ни на руках, ни на ногах гири не висят».
Через несколько ночей меня вызвали с вещами и куда-то повезли в «черном вороне». Я понял сразу, что меня перевозят в Лефортовскую, бывшую военно-каторжную, тюрьму, так как тогда в ней велись следствия по самым тяжелым обвинениям. Многих тут же, в подвалах, расстреливали.
Лефортовская тюрьма построена сравнительно недавно и напоминает букву «К». На первом этаже, в центре, где скрещиваются коридоры, стоит тюремщик с флажком и регулирует движение арестованных, которых ведут на следствие. Надзиратели подобраны грубые и жестокие. Они всегда не ведут, а тащат подследственного на допрос, хватают его за руку, толкают в спину. На прогулках их злобные морды всегда рядом. Многие из них участвуют в расстрелах. Меня поместили в угловую камеру № 196 на четвертом этаже; под нами был коридор смертников. Как раненый зверь, непрерывно выла там одна женщина. Спать днем не разрешали, за ослушание полагался карцер. Допросы происходили только ночью. Люди и без того спали плохо, сверхчутко: каждый думал, что пришли за ним, прислушивался к шагам, шорохам, звукам открываемых дверей. Нередко тюрьма оглашалась криками. Под утро обычно вопил вызванный на расстрел, пока ему не забивали кляп в рот. Крайне редко, в припадке отчаяния шумел измученный арестант, грозил, что не пойдет больше на допрос, но чаще доносились стенания отправляемых в Сухановскую тюрьму, которая была пределом садизма и издевательства над человеком. В Сухановке вновь прибывшему тотчас заявляли, что правил здесь не существует, — попавший туда принадлежал к категории людей вне закона. И действительно: порции еды были ничтожны; по распоряжению следователя, арестанту не давали спать круглые сутки, творили над ним всё, что хотели. Обычно быстро можно было сломить даже очень крепкого человека, хотя отправляли в Сухановку на целые полгода. Один из побывавших там заключенных, хотя его даже и не били, получил на память чахотку и психическое расстройство. Со мной в камере Лефортово находился бывший красный комиссар гражданской войны Волков, проведший до этого полгода в Сухановке. Он был полностью сломлен, дал на себя и других совершенно фантастические показания и был уверен, что его расстреляют. Его много раз били резиновыми палками, и он «раскололся», то есть начал давать показания, после того, как подвергся этой процедуре во время приступа печени, о котором, по наивности, сам предупредил следователя, и тот, как стервятник, радостно набросился на свою жертву. Волков был необычайно эрудирован, в совершенстве знал несколько иностранных языков, имел феноменальную память, читал наизусть по-французски стихи из сборника «Цветы зла» Бодлера и их русские переводы.